– Отче Пафнутий, – твердил кроткий бледный монах, – из-за одной йоты! И главное, в Священном-то Писании нет даже слова узия-сущность! Из-за чего же мы спорим и терзаем друг друга? Подумай, отче, как ужасно такое наше злонравие!..
– Так что же? – перебил его Пафнутий нетерпеливо. – Неужели примириться с окаянными богохульниками, псами, изблевавшими из еретического сердца, что было время, когда Сына не было?
– Един Пастырь, едино стадо, – робко защищался монах.-Уступим…
Но Пафнутий не слушал его. Он кричал так, что жилы напрягались на шее и висках его, покрытых каплями пота.
– Да умолкнут богоненавистники! Да не будет, да не будет сего! Арианскую гнусную ересь анафематствую! Как приял от отцов, так и содержу в мыслях!
Столетний Озий одобрительно и беспомощно кивал седой головой.
– Что ты как будто притих, авва Дорофей? Мало сегодня споришь. Или прискучило? – спрашивал желчного, юркого старичка высокий, бледный и красивый, с волнистыми, необыкновенно длинными, черными, как смоль, волосами, пресвитер Фива.
– Охрип, брат Фива. И хочу говорить, да голоса нет.
Натрудил себе горло намедни, как низлагали проклятых акакиян: второй день хриплю.
– Ты бы, отче, сырым яйцом горло пополоскал: весьма облегчает.
В другом конце залы спорил Аэтий, дьякон Антиохийский, самый крайний из учеников Ария; его называли безбожным, – афеем, за кощунственное учение о Св. Троице.
Лицо у него было веселое и насмешливое. Жизнь Аэтия отличалась разнообразием: он был поочередно рабом, медником, поденщиком, ритором, лекарем, учеником александрийских философов и, наконец, дьяконом.
– Бог Отец по сущности чужд Богу Сыну – проповедовал Аэтий, наслаждаясь ужасом слушателей.-Есть Троица. Но Ипостаси различествуют в славе. Бог неизречен для Сына, потому что несказанно то, что Он есть сам в Себе. Даже Сын не знает сущности Своей, ибо имеющему начало невозможно представить или объять умом Безначального.
– Не богохульствуй! – в негодовании воскликнул Феойа, епископ Мармарикский. – Доколе же прострется, братья мои, сатанинская дерзость еретиков?
– Сладкоречием своим,-добавил наставительно Софроний, епископ Помпеополиса, – не вводи в заблуждений простодушных.
– Укажите мне на какие-нибудь философские доводы – и я соглашусь. Но крики и ругательства доказывают только бессилие, – возразил Аэтий спокойно.
– В Писании сказано…-Начал было Софроний.
– Какое мне дело до Писания? Бог дал разум людям, чтобы познавать Его. Я верю в диалектику, а не в букву Писания. Рассуждайте со мной, придерживаясь категорий и силлогизмов Аристотеля.
И с презрительной улыбкой завернулся он в свой дьяконский стихарь, как Диоген в цинический плащ.
Некоторые епископы уже начали приходить к общему исповеданию, друг Другу уступая, как вдруг вмешался в разговор их арианин, Нарцисс из Нерониады, знаток всех соборных постановлений, символов и канонов, человек, которого не любили, обвиняли в прелюбодеянии, лихоимстве, но все-таки уважали за ученость:
– Ересь! – объявил он епископам кратко и невозмутимо.
– Как ересь? Почему ересь? – произнесло несколько голосов.
– Объявлено сие ересью еще на соборе в Ганграх Пафлагонских.
У Нарцисса были маленькие косые глаза, сверкавшие злобным блеском, такая же злобная и кривая улыбка на тонких губах; волосы, с проседью, жесткие, как щетина; казалось, все черты лица его перекосились от злобы.
– В Ганграх Пафлагонских! – повторили епископы в отчаянии.-А мы и забыли об этом соборе… Что же делать, братья?
Нарцисс, обводя всех косыми глазами, торжествовал.
– Господи, помилуй нас, грешных!-восклицал добрый и простодушный епископ Евзой.-Ничего не разумею.
Запутался. Голова кругом идет: o^oowlOg, o^olovalog, единосущный, неединосущный, подобья. Ипостаси – в ушах звенит от греческих слов. Хожу как в тумане и сам не знаю, во что верю, во что не верю, где ересь, где не ересь. Господи Иисусе Христе, помоги нам! Погибаем в сетях дьявольских!
В это мгновение шум и крики умолкли. На амвон взошел один из придворных любимцев императора, епископ Урзакий Сингидонский; в руках держал он длинную пергаментную хартию. Два скорописца перед раскрытыми книгами приготовились записывать прения собора, очинив тонкие перья из египетского тростника – каламуса. Урзакий читал повеление императора, обращенное к епископам:
«Констанций Победитель Триумфатор, досточтимый и вечный Август– всем собравшимся в Медиолане епискепам».
Он требовал от собора низложения Афанасия, патриарха Александрийского, в грубых и непристойных словах; называл всеми чтимого, святого старца «негоднейшим из людей, изменником, сообщником буйного и гнусного Максенция».
Придворные льстецы – Валент, Евсевий, Аксентий стали подписывать хартию. Но в толпе послышался ропот:
– Окаянная прелесть, велемудрые ухищрения арианских христоборцев! Не дадим патриарха в обиду!
– Кесарь называет себя вечным. Никто не вечен кроме Бога. Кощунство!
Последние слова явственно услышал Кодстанций, стоявший за ковром.
Вдруг отдернул он завесу и вступил в залу собора.
Копьеносцы окружали его. Лицо императора было гневно.
Наступило молчание.
– Что это? Что это? -повторял слепой старец Озий; на лице его были недоумение и тревога.
– Отцы!-начал император, сдерживая гнев.-Позвольте мне, служителю Всеблагого, довести, под Промыслом Его, ревность мою до конца. Афанасий, мятежник, первый нарушитель вселенского мира…
Опять послышался ропот в толпе.
Констанций умолк и с удивлением обвел глазами епископов. Чей-то голос произнес: