В галерее император встретился со своей супругой Евсевией Аврелией. Это была женщина уже не молодая, с бледным и усталым лицом, с тонкими и благородными чертами; иногда злая насмешка вспыхивала в ее проницательных глазах.
Императрица, сложив руки на омофоре, усыпанном рубинами и сапфирами, ограненными наподобие сердец, склонила голову и произнесла обычное утреннее приветствие:
– Я пришла насладиться твоим лицезрением, боголюбезнейший супруг мой. Как изволила почивать твоя святость?
Потом, по ее знаку, поддерживавшие ее под руки две придворные матроны, Ефросиния и Феофания, немного отошли, и она тихо сказала супругу:
– Сегодня должен представиться тебе Юлиан. Будь с ним милостив. Не верь доносчикам. Это несчастный и невинный отрок. Господь тебя наградит, если ты помилуешь его, государь!
– Ты просишь за него?
Жена и муж обменялись быстрыми взглядами.
– Я знаю, – молвила она, – ты веришь мне всегда: поверь и на этот раз. Юлиан-твой верный раб. Не откажи, будь с ним ласков…
И она подарила мужа одной из тех улыбок, которые все еще сохраняли власть над сердцем его.
В портике, отделенном от главной залы ковровой завесой, за которой император любил подслушивать то, что происходило на соборе, подошел к нему монах с крестообразным гуменцом на голове, в тунике с куколем, из грубой темной ткани. То был Юлиан.
Он склонил колени перед Констанцием, сотворил земное метание и, поцеловав край императорской далматики, сказал:
– Приветствую благодетеля моего, победоносного, великого, вечного кесаря августа Констанция. Да помилует меня твоя святость!
– Мы рады тебя видеть, сын наш.
Двоюродный брат Юлиана милостиво приблизил свою руку к самым губам его. Юлиан прикоснулся к этой руке, на которой была кровь его отца, брата – всех родных.
Монах встал, бледный, с горящими глазами, устремлены ными на врага. Он сжимал рукоять кинжала, скрытого под складками одежды.
Маленькие свинцово-серые глазки Констанция светились тщеславием, и только изредка хитрая осторожность вспыхивала в них. Он был невысокого роста, головой ниже Юлиана, широкоплеч, по-видимому, силен и крепок, но с ногами уродливо выгнутыми, как у старых наездников; смуглая кожа на гладких висках и скулах неприятно лоснилась; тонкие губы были строго сжаты, как у людей, любящих, больше всего в жизни, порядок и точность: такое вЫражение бывает у старых школьных учителей.
Юлиану все это казалось ненавистным. Он чувствовал, как слепое животное бешенство овладевает им; не в силах произнести слова, потупил глаза и тяжело дышал.
Констанций усмехнулся, подумав, что юноша не вынес царственного взора его – смущен неземным величием римского кесаря. Он произнес напыщенно и милостиво:
– Не бойся, отрок! Иди с миром. Наше добротолюбие не причинит тебе зла и впредь не покинет твоего сиротства благодеяниями.
Юлиан вошел в залу церковного собора, а император стал около самого ковра, приложил к нему ухо и с хитрой усмешкой начал прислушиваться.
Он узнал голос главного начальника государственной почты, Гауденция, того самого, который видел дурной сон:
– Собор за собором! – жаловался Гауденций какомуто вельможе.-То в Сирмии, то в Сардике, то в Антиохии, то в Константинополе. Спорят и не могут согласиться об Единосущии. Но надо же и почтовых лошадей пожалеть! Епископы скачут, сломя голову, с казенными подорожными. То вперед, то назад, то с Востока, то с Запада.
А за ними целые тучи пресвитеров, дьяконов, церковных служителей, писцов. Разорение! На десять почтовых кляч едва ли и одна найдется, не заморенная епископами. Еще пять соборов, – и все мои лошади поколеют, а от государственных подвод колеса отвалятся. Право! И заметь, что епископы все-таки не придут к соглашению об Ипостасях и Единосущии!
– Зачем же, славнейший Гауденций, не составишь ты об этом донесения кесарю?
– Боюсь, не поверят и обвинят в безбожии, в неуважении к нуждам церкви.
В огромной круглой зале, с круглым сводом и столбами из зеленовато-жилистого фригийского мрамора, было душно. Косые лучи падали в окна, находившиеся под сводом.
Шум голосов напоминал жужжание пчелиного улья.
На возвышении приготовлен был трон императора – sella aurea со львиными лапами из слоновой кости, которые перекрещивались, как на складных курульных креслах древнеримских консулов.
Около трона пресвитер Пафнутий, с простодушным лицом, разгоревшимся от спора, утверждал:
– Я, Пафнутий, как приял от отцов, так и содержу в мыслях! По символу, иже во святых отца нашего Афанасия, патриарха Александрийского, должно воздавать поклонение Единице в Троице и Троице в Единице. ОтецБог, Сын – Бог, Дух Святой -Бог, впрочем, не три Бога, но един.
И точно сокрушая невидимого врага, со всего размаха ударил он огромным кулаком правой руки в левую ладонь и обвел всех торжествующим взглядом:
– Как приял, так и содержу в мыслях!
– А? Что? Что он такое говорят? -спрашивал Озий, столетний старец, современник великого Никейского собора.-Где мой рожок?
Беспомощное недоумение выражалось на лице его. Он был глух, почти слеп, с длинной, седой бородой. Дьякон приставил слуховой рожок к уху старика.
За стихарь Пафнутия с умоляющим видом цеплялся бледный и худенький монах-постник:
– Отче Пафнутий! -старался он перекричать его.Что же это такое? -Из-за одного, все из-за одного слова: подобносущный, или единосущный!
И, хватаясь за одежду Пафнутия, монах рассказал ему об ужасах, которые видел в Александрии и Константинополе.
Ариане тем, кто не хочет принимать св. Тайн в еретических церквах, открывают рот деревянными снарядами, состоящими из двух соединенных палок, наподобие рогатины, и насильно вкладывают Причастие; детей пытают; женам раздавливают в тисках или выжигают раскаленным железом сосцы; в церкви св. Апостолов произошла такая драка между арианами и православными, что кровь наполнила дождевую цистерну и со ступеней паперти лилась на площадь; в Александрии правитель Себастиан избил колючими пальмовыми ветвями православных девственниц, так что многие умерли, и непогребенные, обесчещенные тела лежали перед городскими воротами.-И все это даже не из-за одного слова, а из-за одной буквы, из-за одной йоты. отличающей греческое слово единосущный – oiAOOUO, или от подобносущный-o^OlOKCHOg.