– Мероэ, одежду, Мероэ! – вскрикнула она оглядываясь большими испуганными глазами.
Юлиан не помнил, как вышел из палестры; сердце его горело. Лицо у поэта было торжественное и грустное, как у человека, только что вышедшего из храма.
– Ты не сердишься? – спросил он Юлиана.
– О, нет! За что?
– Может быть, для христианина искушение?.
– Искушения не было.
– Да, да. Я так и думал. они вышли опять на пыльную, уже знойную дорогу и направились к Афинам.
Оптатиан продолжал тихо, как будто про себя:
– О, какие мы теперь– стыдливые и уродливые! Мы боимся угрюмой и жалкой наготы своей, прячем ее, потому что чувствуем себя нечистыми. А прежде! -Ведь все это когда-то было, Юлиан! Спартанские девушки выходили на палестру голые, гордые, перед всем народом. И никто не боялся искушения. Чистые смотрели на чистых.
Они были, как дети, как боги. – И знать, что этого больше никогда не будет, не повторится на земле ата свобода и чистота, и радость жизни – никогда!
Он опустил голову на грудь и тяжело вздохнул. Они вышли на улицу Треножников. Недалеко от Акрополя друзья расстались молча.
Юлиан вошел в тень Пропилеи. Миновал Стоа Пойкилэ с картинами Парразия, изображавшими битвы Марафона и Саламина; потом мимо маленького храма Бескрылой Победы, приблизился к Парфенону.
Ему стоило только закрыть глаза, чтоб увидеть голое прекрасное тело Артемиды-Охотницы; а когда он открывал их, мрамор Парфенона под солнцем казался живым и золотистым, как тело богини.
И перед всеми, презирая смерть, хотелось ему обнять руками этот мрамор, согретый солнцем, и целовать его, как живое тело.
Недалеко от него стояли два молодых человека в темных одеждах, с бледными, строгими лицами, – Григорий из Назианза и Василий из Цезареи. Эллины боялись их, как самых сильных врагов; христиане надеялись, что два друга будут великими учителями церкви. Они смотрели на Юлиана.
– Что с ним сегодня? -сказал Григорий.-Разве это-монах? Какие движения! Как он закрывает глаза!
Какая улыбка! Неужели ты веришь в его благочестие, Василий?
– Я видел сам: он молился в церкви, плакал…
– Лицемерие!
– Зачем же он ходит к нам, ищет нашей Дружбы, толкует Писание?..
– Смеется или хочет соблазнить. Не верь ему! это Искуситель. Помни, брат мой. Римская империя питает в сем юноше великое зло. Это – Враг!
Друзья пошли рядом, опустив глаза. Их не пленяли ни строгие девы-кариатиды Эрехтейона, ни смеющийся в лазури белый храм Никэ Аптеры, ни Пропилеи, ни Парфенон. Лица их были угрюмы. Они желали одного – разрушить все зти капища демонов.
Солнце бросало от монахов – Григория Назианзинина и Василия Цезарейского две длинные черные тени на белый мрамор.
«Я хочу ее видеть,-думал Юлиан,-я должен знать, кто она!» – Боги для того послали смертных в мир, чтобы они говорили красиво.
– Чудесно! Чудесно сказано, Мамертин! Повтори, пока не забыл: я запишу, – просил модного афинского адвоката Мамертина друг и благоговейный поклонник его, учитель красноречия Лампридий. Он вынул двустворчатые восковые дощечки из кармана и заостренную стальную палочку, приготовляясь писать.
– Я говорю, – начал опять Мамертин, с жеманной улыбкой оглядывая собеседников, возлежавших за ужином, – я говорю: люди посланы богами.
– Нет, нет, ты не так сказал, Мамертин, – перебил его Лампридий, – ты сказал гораздо лучше: боги послали смертных.
– Ну да, я сказал: боги послали смертных в мир только для того, чтобы они красиво говорили.
– Ты теперь прибавил «только», и вышло еще лучше: – «Только для того…» И Лампридий с благоговением записал слова адвоката, как изречение оракула.
Это был дружеский ужин, который давал недалеко от Пирея, на вилле своей молодой и богатой воспитанницы Арсинои, римский сенатор Гортензий.
Мамертин в тот самый день произнес знаменитую речь в защиту банкира Варнавы. Никто не сомневался, что жид Варнава -плут. Но, не говоря уже о красноречии адвоката, он обладал таким голосом, что одна из бесчисленных влюбленных в него поклонниц уверяла: «Я никогда не слушаю слов Мамертина; мне не нужно знать, что и кому он говорит; я упиваюсь только звуком голоса; особенно, когда он замирает на конце слов, – что-то невероятное; не голос человека, а божественный нектар, вздохи эоловой арфы!» Хотя простые грубые люди называли ростовщика Варнаву «кровопийцей, поедающим имения вдов и сирот», афинские судьи с восторгом оправдали мамертинова клиента. Адвокат получил от еврея пятьдесят тысяч сестерций и за маленьким праздником, который давался в честь его Гортензием, был в ударе. Но он имел привычку притворяться больным, требуя, чтобы его непрестанно лелеяли.
– Ах, я так устал сегодня, друзья мои, – проговорил он жалобным голосом.-Совсем болен. Где же Арсиноя?
– Сейчас придет. Арсиноя только что получила из музея Александрийского новый физический прибор: она им очень занята. Но я велю позвать, – предложил Гортензий.
– Нет, не надо, – проговорил адвокат небрежно.Не надо. Но какой вздор! Молодая девушка – и физика!
Что может быть общего? Еще Аристофан и Еврипид смеялись над учеными женщинами. И поделом! Прихотница – твоя Арсиноя, Гортензий! Если бы она не была так хороша, право, со своим ваянием и математикой, она казалась бы…
Он не докончил и оглянулся на открытое окно.
– Что же делать? -отвечал Гортензий. – Балованный ребенок. Сирота – ни отца, ни матери. Я ведь только опекун и не хочу стеснять ее ни в чем.
– Да, да…
Адвокат уже не слушал.
– Друзья мои, чувствую…
– Что такое? – проговорило несколько голосов озабоченно.